Алиса Бирюкова (alisochka_lisa) wrote,
Алиса Бирюкова
alisochka_lisa

Category:

Рассказ папы: "Мой дядя Валя"

"В детстве, когда я стал сознавать себя, мир имел четко очерченные границы. Население этого мира было немногочисленным и хорошо мне известным. Самым необходимым человеком в нем была моя бабушка... Дедушка тоже был рядом. Я знал, что утром он уходит на работу, а вечером возвращается. Я встречал его в дверях. Если это было зимой, он приносил с собой шлейф морозного воздуха. Наклоняясь ко мне, он обхватывал мои плечи жесткими пальцами, встряхивал их и, распрямившись, лез в карман за шоколадкой. Мгновения, пока из кармана темно-синего пальто извлекалась очередная «Аленка», хватало мне, чтобы определить каким будет наш вечер. Если в морозном шлейфе  маленький нос не находил ничего, кроме запаха чистого мужского тела (а дед был очень чистоплотен и чистота тоже имеет свой запах), то после ужина дедушка перейдет в большую комнату. Там, не зажигая света, он будет стоять на зеленой ковровой дорожке, поближе к радио, и слушать оперетту. Свет,  падающий из кухни на его серые брюки и тапочки, позволял разглядеть, как он тихонько раскачивается в такт...

 

   Если же вместе с дедом в прихожую вплывал острый запах вина – все бывало совсем по-другому. Когда винное облачко гостило изо дня в день и начинало перебивать запах дедушкиной чистоты, в квартире у нас появлялись бабушкины сестры и братья. Их всех я тоже знал, как завсегдатаев нашей вселенной. Бабуся угощала их чаем. Они кололи щипцами сахар и переливали крутой кипяток в блюдца, чтобы, долго держа их, на растопыренной пятерне, -  сдувать поднимающийся парок.

 

    Вечерами бабушка, перемыв посуду, писала лиловыми чернилами письма моей маме. Подозвав меня к столу и прижав крошечную ладошку к листочку, обводила ее карандашом. Где была моя мама, я не знал. Где-то далеко, вместе с папой... Впрочем, они отвечали нам из своего загадочного далека. Бабушка читала и перечитывала их листочки. Иногда мы ходили им звонить. Идти надо было на почтамт. Далеко! Поздним вечером улицы были пусты. На них не было ничего, кроме ряда бесконечных сугробов под темным студеным небом с дырочками от звезд. На почтамте тоже было пусто. Тетка за стеклянной перегородкой, обвязанная пуховым платком, бывало, долго не разрешала открыть тяжелую дверь телефонной кабины, чтобы бабушка могла расслышать в черной трубке далекий голос  мамы.

 

    Родители возникали в нашем доме всегда неожиданно. Они сразу заполняли собой все окружающее пространство. Боже мой, какие они были красивые! Вместе с ними всегда являлись цветы и шампанское. Праздник, вызванный их приездом, обычно  не затягивался. Погостив немного, они возвращались на свою далекую орбиту. Исчезали  столь же внезапно, как и появлялись. Не помню, чтобы я грустил, когда, проснувшись,  обнаруживал, что в доме нет и следа вчерашнего многолюдства, возбуждения и суеты. Только один человек был необходим мне тогда – моя бабушка! Сказать, что я любил ее – значит не сказать ничего. Она была мне всем... Но эти строчки посвящены не ей.

 

    В нашем доме был еще один жилец. Его я никогда не видел. Но, вместе с тем, преотлично знал. Это был мамин брат, дядя Валя. Младший брат. В семейном альбоме было полно его фотографий. Он был мне симпатичен: большеглазый, с добрым, открытым лицом. Дома я видел его вещи и его одежду. Слышал разговоры взрослых о нем. Отдельно от маминых писем бабушка хранила письма дяди Вали. Они были писаны аккуратным, округлым почерком, совсем не похожим на волнообразные, летящие строчки, выводившиеся маминым пером. Иногда, бабушка читала их деду, но чтение это обычно заканчивалось тем, что он уходил с кухни, рассерженно махнув рукой. Откуда-то я всегда знал, что дяди Вали потому нет с нами, что он служит в армии. На одной из фотографий я видел его в фуражке и в наброшенном на плечи кителе старого образца, со стоячим воротником.

 

    В детстве жизнь – длинная. Дни – без берегов, столько в них всего умещается. Ползут они медленно от бесконечного солнечного лета через осень – к нескончаемой зиме. Пока совершится годовой круг, каких только событий в жизни маленького человека ни  произойдет.

 

 Время шло, многое менялось.

 

 Лишь одно оставалось неизменным: дядю Валю по-прежнему не отпускали из армии... Не помню,  как узналось, что не отпускают его не из армии, а из тюрьмы. Открытие это, однако, не произвело на меня никакого впечатления. То ли потому, что я уже подрос настолько, чтобы знать, что через места «не столь отдаленные» прошла значительная часть жителей моего города. А верней всего оттого, что детской интуицией понял, – не может наш дядя Валя быть плохим человеком!

 

   Прошло еще несколько лет.  Мои родители обосновались в другом городе и забрали меня к себе. К бабушке я ездил теперь на каникулы. Однажды летом (мне было уже лет одиннадцать) я гонял во дворе и прямо посереди горячки какой-то игры мальчишки сказали мне: «Иди домой, твой дядя Валя вернулся!»

 

    В темной прихожей, ослепшего от дневного света, обхватил меня человек. Сказал куда-то поверх моей головы: «Господи, Мишенька!»... Я еще не различал черты его лица, но уже чувствовал, что обнимавший меня  не похож на того, из фотоальбома. Мало сказать, что он не был похож. Это был другой человек... Думаю, мне не удалось скрыть своего изумления. Впрочем, вряд ли это задело его. Весь он был в какой-то радостной лихорадке. Выходил во двор и снова возвращался. Дверь наша то и дело открывалась, чтобы впустить соседей, или выпустить тех, кто уже повидался с моим дядей и спешил освободить пространство маленькой квартиры для других. Все казались радостно-смущенными. Наконец, людей стало поменьше и, дядя куда-то засобирался. Бабушка сказала ему с какой-то почти умоляющей интонацией: -  «Валя!». -  «Да, ладно, мам!» - ответил он примирительно-успокаивающе. И звук «л» вышел у него очень мягким.

 

    В последующие дни я украдкой разглядывал дядю, стараясь обнаружить в его лице знакомые мне по фотографиям черты.

 

 Старался и... не находил ничего. Где светлые мягкие волосы, нежная, гладкая кожа, ровный овал лица, аккуратно вылепленный нос?.. Где улыбка? Глаза?

 

       Лишь много лет спустя,  я узнал, как переломилась жизнь моего дяди. Был у него закадычный друг Борька Колыверов. Для послевоенных мальчишек дворовая дружба была делом святым. Замкнутая вселенная двора была скупой моделью мира со всем богатством человеческих отношений. Здесь любили и ненавидели, проявляли благородство, шли на поводу у низменных страстей...И все это -  было наружу из-за тесноты коммунального быта. Отношения подростков и юношества стояли особняком, хотя бы потому, что были замешаны на идеальных представлениях. Их главными источниками  были недавно окончившаяся война и тюремная романтика. Наш город, будучи крупным железнодорожным узлом на пути с востока к столице, принял свою часть уголовного люда, освобожденного по бериевской амнистии. Знание о войне и кодекс братвы  ставили во главу угла правило: «Сам погибай, а товарища выручай!»...

 

...В один день, наверное, казавшийся Вале прекрасным, он шел в обнимку с Борькой по главной улице своего города. Судачили о том, о сем. Заспорили. Потом горячее. Остановились на углу новенького гастронома со стеклянной витриной. Кто-то кого-то толкнул. Толкнувший тут же получил в ухо. Обменялись и еще парой оплеух. Разгоряченные стояли друг против друга и тут, неизвестно с чего, проскочила смешинка. Может, внезапный переход от гулянья в обнимку к мордобою насмешил, -  только сгинула накатившая злость также вдруг, как и пришла. Отряхнулись, ударили по рукам и дальше пошли, как ни в чем не бывало. Через несколько кварталов рядом с друзьями остановился милицейский «воронок». Мальчишкам заломили руки и толкнули в зарешеченный пенал. Позднее выяснилось, что потасовку у гастронома случайно подсмотрела девочка, знавшая ребят по школе. Она зашла в будку телефона-автомата и набрала 02. Вероятно, она тоже руководствовалась некими идеалистическими представлениями. А, может, -  просто дура была набитая.

 

    На стадии следствия Валя взял на себя роль зачинщика и остался в камере, а Борьку отпустили домой. Дальше - суд и приговор «за злостное хулиганство».

 

   Потом – этап, когда все обстановка призвана в кратчайший срок отменить  твои представления о себе и окружающем мире. Весь этот «вологодский конвой», сидение на корточках на перроне в окружении автоматных стволов и овчарок, превращенных человеческим искусством в тупых, злобных тварей, сосущее чувство голода и многое другое – приготовительный класс к университету пермского лагеря, на дно которого падает уже не человек, а комок грязи.

 

    Когда, через три года, дядя вернулся домой, его сестра, моя мама, была выпускницей юридического факультета университета. В первый же день, улучив минуту, она вошла к Вале в комнату. Тот лежал на диване, прикрывшись легким одеялом. Мама стала говорить.

 

 Ее речь лилась легко и свободно, слова были плотно пригнаны друг к дружке. Так хорошо получалось не только потому, что у нее был дар красноречия, но и из-за того, что речь эта давно ею была составлена. Не раз за последние годы представляла она себе эту  минуту, когда выскажет своему легкомысленному, безалаберному брату горькую истину о нем и, конечно же, как родной, любящий человек, - укажет путь... Мама увлеклась и, поощряемая молчанием брата не заметила, как рука его медленно тянула одеяло вверх, закрывая голову.

 

     Валя сутки пролежал, укрывшись с головой, почти не переменяя позы. Когда перестала бить истерика, когда прошло многочасовое оцепенение,  встали  перед ним картинки его лагерной жизни. Но все как-то неотчетливо, мутно, как будто и не его это воспоминания, а в чьем-то пересказе. Только картина освобождения была свежей, рельефной, ясной.

 

 И – неотвязной.

 

    Этапирование освобожденных ничем не отличалось от этапирования зэков. Система   до последнего держала на плече человека свою лапу, словно говоря: «Помни, брат!» В одно «купе» с Валей завели зэка, показавшегося ему пожилым. Наверное, в молодости это был здоровый мужик – обладатель доставшегося от природы мышечного богатства. Теперь от всего этого великолепия остался лишь массивный костяк, грудная клетка которого разрывалась затяжными приступами кашля. Особенный блеск глаз и румянец на щеках, контрастировавший с желтоватой кожей,  обтягивающей лицо, -  не оставлял сомнений, что новый сосед доходит от туберкулеза. Осев на скамью, он почти сразу отвернулся к стенке, приложив ко рту смятую тряпку, служившую когда-то женским головным платком. Сил в нем не было уже ни на что. Даже кашель был только делом бесновавшейся в груди болезни.

 

    Последние две ночи перед освобождением Валя почти не спал и усталости от недосыпа не чувствовал. Но, оказавшись в вагоне, сморился сразу, спал несколько часов до той остановки, на которой подсадили чахоточного. Когда состав тронулся снова, он понял, что уснуть больше не удастся. Чахоточный, несмотря на то, что был скорее мертв, чем жив, - занимал в купе слишком много места. «Неугасимая лампада» под потолком не позволяла разлившемуся уже повсюду сумраку скрыть картину разложения живой плоти. В перерывах между приступами кашля Вале, лежащему с закрытыми глазами, представлялось, что  купе – их общая на двоих могила, и стенки ее, слегка покачиваясь, неумолимо сближаются... Очнулся он от духоты и отсутствия звуков. Поезд стоял. Судя по тому, как разогрелся вагон, было уже около полудня. Доходяга продолжал сидеть в своем углу, вполоборота к стенке, уткнувшись лицом в бабий платок. Он больше не кашлял. Апрельские мухи, покинувшие свои зимние убежища, вяло ползали по его коротко остриженной голове. Откуда-то выплыла книжная строчка: «Свободен, наконец, свободен!».

 

   Не сразу пришедший на Валин стук ефрейтор, позвал старшого.

 

 Тот поглядел гадливо, кивнул конвоиру: «Закрывай!» -  Шарканье ног и металлический лязг засова не заглушили слов старшины: -  «Говорил же ему: не довезем эту падаль, не довезем!» - Состав долго оставался неподвижным. При этом снаружи не доносилось ни звука. Видно, стояли на  глухой стрелке, а, может, и в тупик загнали. Валя впал в какое-то сонное оцепенение.

 

   Ему стоило труда, на мгновенье, оттолкнувшись от илистого дна этого забытья наяву, снова вмонтировать себя в реальность. Но завоевание это было непрочным. Причины и следствия тонули в духоте и в том мутном свете, который не могло породить ни одно время суток в живом, подлунном мире. Наконец, раздаточное окошко в двери снова стали открывать. Веснушчатый ефрейтор, установив свое широкое лицо в периметре окна, добродушно усмехнулся: «Ну, че, паря, придется поскучать  сутки-двое, сосед те, вишь, неразговорчивый попался...»

 

  ...Думая о словах, сказанных ему сестрой, он чувствовал, что не может поставить рядом с ними свои слова. Ритины пахли типографской краской. Его – смердели, как окоченевшие останки туберкулезника, чей мир сошелся клином тюремного вагона. Что он мог объяснить ей? Как рассказать? – Вспомнилось, как детьми они катались на льдинах. Рита, приказав ему оставаться на берегу, не задумываясь, в два прыжка оказалась на толстой льдине. Оттолкнулась заранее припасенным шестом и неожиданно легко вышла на чистую воду. Она удалялась неотвратимо, а он оставался один...

 

   ...Валя поступил на завод и учился на «вечернем» в техникуме. Он радовался обыденности, которая снова становилась тканью его жизни. Друзья, ожидавшие длинных рассказов про потустороннее, были разочарованы, не только его скупостью на повести этого рода, но и тем, что не находили в Вале никаких внешних проявлений полученного опыта. Будто он и не побывал «там». Он чувствовал их почти обиду, но ничем не мог им потрафить. В себе он ощущал какую-то новизну, но относил это к радости возвращения. Не склонный к рефлексии, он только отдавал себе отчет, что его юная жизнь уже не несется безудержно вперед, а словно перешла на пониженную передачу. Вектор не изменился, но появилась потребность замечать то, что прежде поглощалось скоростью и шумом движения. Мир явился в подробностях. В нем  больше стало красок и  оттенков, а ухо открылось многообразию звуков.

 

    Раньше причиной его радости или огорчений были только события, теперь он  с удивлением замечал, что,  радость приходит, как награда за умение впускать в себя импульсы жизни. Он сравнивал это чувство с испытанным в детстве, когда испещренная непонятными прежде знаками страница в книжке, вдруг проявилась смыслом.

 

 Поделиться своим новым открытием мира он не мог. Не из-за недоверия... Просто ощущения еще не отлились в слова.

 

   Внешне все вернулось на круги своя. Днем работа в гулком цехе с навсегда запыленными окнами, куда приносила его по утрам людская река.

 

 После смены - пустоватые коридоры техникума с редкими полосками света из-под дверей, где занимались вечерники...  Ему нравилось идти, не спеша,  в полутемный гардероб, где никем не охраняемое висело его пальто. Постоять на ступеньках парадного крыльца, согревая ладони огоньком папиросы, прежде чем спуститься в русло скупо освещенной улицы. При желании он мог бы оказаться дома через четверть часа. Но торопиться не было причин. Окно во втором этаже, горящее неярким маслянистым светом, с геранями на подоконнике, никогда не гасло до его прихода. Поэтому, оказавшись во дворе, он направлялся не к подъезду, а, к сливавшейся с темнотой, стене сараев. Она светилась редким пунктиром папиросных глазков. Здесь говорили вполголоса, и кто-нибудь тихонько терзал гитару. Валя садился с краю. Кто-кто из стайки малышей, допоздна крутившихся во дворе, забирался к нему на колени. Чаще других  Галка, -  конопатая соседская девчонка с зелеными глазами. Он одергивал на ней короткое пальтишко, поправлял шапчонку и, обхватив обеими руками крест на крест, прижимался подбородком к ее затылку, обороняя от холода надвигающейся весенней ночи. Купол неба, уже седой от звездной пыли, невольно притягивая взгляды, - глушил вечерний разговор. И только гитара продолжала вопрошать негромко задумчивым перебором.

 

   Наступило лето. Берег реки, вдоль которого теснились улочки старого города,  запестрел разноцветным  подбрюшьем лодок.

 

 Расцвели городские базары, где на грубо сколоченных столах было тесно от четвертей с молоком, огородной зелени, лесных даров и экзотических плодов далеких южных земель, над которыми парили огромные кепки.

 

В прохладном, длинном павильоне за спинами продавцов розовели схемы разделки мясных туш, из пропитавшихся кровью колод росли топоры, дремали свиные и телячьи головы. Многолюдство раннего трудового утра с тысячной поступью заводского народа, с шуршаньем сотен велосипедных шин, после короткого затишья сменялось выходом в свет домохозяек и исходом школьников. Часа на три после этого город замирал. Наконец наступал последний всплеск утренней активности. Стремительный летний базар, сгорая на глазах, возвращал городу оживление, разлучая, вечно недовольных друг другом, покупателей и продавцов.  Вслед за этим все вокруг окончательно погружалось в полуденную дрему. Становилось слышно, как жаркий ветер играет листвой берез и ржавых тополей, заставляя пушистого котенка безудержно гоняться по песчаной дорожке за легким фантиком.

 

    Когда день начинал понемногу остывать, заводы возвращали городу его мужчин и женщин, отщелкивая их как револьверные пульки через турникеты. Народ выливался полой водой на площади перед проходной. Валя любил этот миг тесного единства, когда освобожденные от рутинного труда, переживали последние минуты общности. Шаг их был легок, а мысли -  далеки от  цехов, пропитавшихся жирными ароматами машинного масла и эмульсий. И какими бы разными ни были эти мысли, - все вместе они оказывались в плену волшебства освобождения и ожидания чего-то лучшего. И идти в этой толпе было радостно, хотя никто не смог бы объяснить себе и другим мгновений этого подъема. Растекаясь в улицы, она дробилась, теряла свою силу, а вместе с тем и импульс радости. Люди замедляли шаг, возбуждение унималось, и усталость законно водворялась в их телах и сердцах. Наутро все повторялось вновь. И так изо дня в день.

 

   В субботу в городском парке – островке старого соснового бора с дорической колоннадой клуба и навсегда юным Пушкиным на высоком, оштукатуренном постаменте -  были танцы. Музыка начинала звучать еще засветло, но круг, огороженный пиками стальных прутьев, что придавало ему сходство с ареной, ждущей выхода диких зверей, - пустовал до той поры, пока над ним не зажигались гирлянды цветных лампочек. Тогда парни покидали пивные у входа в парк, а девушки выплывали из сумеречных аллей. Круг наполнялся народом и начинал пульсировать в ритме румбы, исторгая сквозь железные пики, флюиды опасности и вожделения. Общественная  условность, по-хозяйски располагавшаяся в пределах светового дня, гасла вместе со светилом, пряталась в углах, чтобы, переждав не свою пору, с рассветом снова выставить глупую рожу в витрину придуманной, фанерной жизни. Пока же чернильное небо, дежурно рассыпав звезды, облокотилось на верхушки сосен. Из их крон ритмичные движения людей внизу выглядели древним магическим ритуалом. Лица, выхватываемые из темноты вспышками гирлянд, словно гладили языки пламени, раздуваемые ветром.

 

    В очередную субботу, когда волнующие звуки уже растворили скованность молодых людей в металлической клетке, а вечер начал сгущаться в ночь, -   семь белых рубашек отделились от, ставшей невидимой, деревянной стены под неугасимым окном с геранями и, пробивая брешь во мраке, как крошечные парусники, покидающие бухту, устремились прочь. Все в Валином городе было маленьким,  только заводы -  большими. Постоянные маршруты, не по одному разу измеренные шагами, приводили к цели с рассчитанной точностью. Парни привычно подошли к кругу в те минуты, когда регламент, предполагавший обязательную смену медленного танца быстрым, - уже нарушился. Шестеро пробились сквозь толпу, окружавшую танцплощадку и по их белоснежным плечам побежали блики от  разноцветных лампочек. Валя остался за частоколом.

 

   У него не было девушки, хотя многим он нравился. Но как только чье-то внимание касалось его, тут все сразу и заканчивалось, не начавшись. Все, что он видел, было слишком далеко от ожидания, которое он в себе носил и охранял. В этом образе была и мама, и сестра, и женщины, которых он никогда не знал и едва ли мог определить, какими путями попали они в его грезу. Как бы то ни было, этот бесплотный дух жил в нем, но только до тех пор, - и он это знал, - пока он не соблазнился. В этой странной верности Валя видел залог действительной встречи, которую ждал, почти спокойно.

 

 Но где-то же она должен была произойти! Может быть здесь, может быть именно сегодня, сейчас... Он привычно вглядывался в танцующие пары.

 

 

    Его сугубое внимание позволило сразу поймать момент, когда там, внутри произошло едва уловимое движение, несогласное с волнующим покачиванием молодых тел. Белые рубашки, которые Валя различил бы в любой толпе, скорым шагом направлялись к выходу, задевая по пути чужие руки и плечи. С ними были еще люди. Что-то тревожное ощущалось в их стремлении оказаться за пределами освещенного круга. Когда кто-то из шестерых, выскочив из клетки, протяжно вдруг крикнул: «Валька-а-а!», -  сердце, выбитое этим зовом с привычного места, бешено заколотилось, остановившись высоко, под самым горлом. Он с трудом оторвал разом отяжелевшие руки от металлических прутьев, и побежал в тень, куда не достигал свет  грубо раскрашенных гирлянд танцевальной площадки. Он ориентировался на чужое движение, на мелькавшие в неподвижной толпе белые паруса. А каким-то другим зрением видел себя, -  сначала лежащим на диване под свинцовым прессом правильных Ритиных слов, потом -  в тюремном вагоне, в метре от чахоточного, с ползающими по нему мухами, потом в общей камере, потом на вокзальном перроне, под свисающим с плеча конвоира автоматным стволом...

 

   Когда он выбежал на поляну, этот калейдоскоп уже иссяк. Сердце сразу вернулось на место, а дыхание стало свободным, появилась легкость и охота к движению. Все ушло, остались только свои и чужие. Он больше не думал ни о чем, кроме того, чтобы наносить и отражать удары. Очередной щемящий фокстрот, оттолкнувшись от земли, кружился между старыми соснами, забрасывая свои верхние ноты в темное небо. Мелодия в верхушках деревьев еще подготавливала эффектный финал, а внизу, у корней все уже было кончено: свои и чужие паруса расцвели темными цветами, которые растекались по белизне, не подчиняясь судорожно сжимающим их пальцам.

 

   Ночь Валя провел в большом каменном мешке, вместе со свежевыловленной разномастной публикой. Наутро его перевели в двухместную,  к старому вору-домушнику. Небольшого роста, жилистый, он неустанно бороздил пространство камеры, чуть кренящейся, быстрой походкой, отмахивая правой рукой немного поперек направлению движения. Вале он напоминал лодочника, умело и споро, толкающего свое судно по давно знакомому курсу. Семь шагов от двери до противоположной стены и обратно, упругий разворот без потери темпа и снова семь шагов-гребков.  На дверном косяке глаза его упирались в кем-то нацарапанную надпись: - «Мама, прости меня!», - а когда он возвращался обратно, то видел чуть пониже квадратика окна, закрытого железным ситом: -  «Здесь пролетала Чайка». Валя сидел на своих нарах, подобрав ноги, чтобы не мешать его неуклонным, размашистым движениям. Старика взяли без улик, по одной догадке. Но догадка была верна, и теперь он мучался думкой, чья возьмет?.. Вдруг из коридора донесся стук. Какая-то камера вызывала охрану. Послышались шаги и ленивое: -  «Кто стучит?» - Затем звук отпираемого засова, чей-то невнятный говор с просительной интонацией и следом, без паузы – срывающийся в истерику мат охранника, скатываясь с набранной высоты, разбился в дверном грохоте, запрыгал по коридору, вслед удалявшемуся конвоиру. Валю ударил озноб. Захотелось курить, он потянулся за спичками.

 

 Вспыхнувшим огоньком осветил круглое отверстие в стойке нар и принялся выковыривать оттуда запрятанный бычок. Тот никак не поддавался, он измучился, выуживая его, надорвал бумагу, просыпал табак. Наконец кое-как зацепил и стал подклеивать полуразвалившийся окурок.

 

   Старый зэк вдруг утратил неутомимость движения, бывшую в нем, лег на место и, казалось, задремал. Вале, вместе с первой затяжкой, пришла мысль о том, что при желании, он мог бы восстановить в памяти едва ли не каждый свой день, проведенный на воле. Ему захотелось сразу проверить себя, выбирая что-нибудь будничное и обыкновенное, но сосед перебил.  - «Вот сидел я во Владимире,  на «особом...», - вдруг начал он. -  Встречая на зоне молодого, он всегда старался сделать так, чтобы тот не циклился на изменении своего положения. Он знал немудреные, но действенные приемы вывода новичков из штопора их дум. А про себя, как старый каторжанин, почитал это своим долгом,  чувствуя и простую потребность в этом, потому что, видя много зла, никогда не проникался его тлетворным обаянием. Для него было яснее ясного, что ни вторая, ни десятая ходка не сделают из этого парня вора. Поэтому и говорил он с ним мужицким говорком крестьянской своей, полузабытой родины. Про неволю совсем мало и весело.  А в основном  -  о мирском: про детство, деревню, про жену, про «случаи»... В городе давно прокричали заводские гудки, уже садились ужинать и звали ребят домой. Уже и заря догорела на оконных стеклах, и вечер сделался синим, а в глубокой тени, под нарами все не умолкал рокочущий баритон. Последнее, что расслышал Валя, перед тем как провалиться в сон: -  «В тюрьме тоже люди, жить можно...»

 

   Следствие и суд по Валиному делу прошли быстро. Как рецидивист, он получил семь лет лагеря в Чердыни. Родители и родственники старались сделать, что могли для облегчения его участи. Но хлопоты были пустые. Они обижались, что Валя равнодушно относился к их усилиям. Но он-то знал, что жизнь его определилась. Сам себе он казался стеклянным: твердый, пустой и хрупкий. Моя мама посылала в администрацию колонии, где он сидел, длинные письма. Ей отвечали коротко: «Нет оснований опасаться, что Ваш брат умрет от голода».

   После возвращения мой дядя прожил еще целых тринадцать лет. А потом умер.  Остановилось сердце, и он задохнулся воздухом цеха, наполненного мириадами бархатных пылинок, танцующих на лезвии солнечного луча. "

Tags: Времена, Семья
Subscribe

  • Вечерний разговор

    Поздний вечер-начало ночи; говорим о музыке и живописи; я, папа, замечательный Андрей Андреевич Золотов старший.

  • Завела кошку!

    У нас снова появилась кошка. Вылитая Маруся. Некоторое время назад мне в Интернете бросилась в глаза вот эта ее фотография, сопровождаемая…

  • Маленький "огородный" фестиваль

    Так мы впервые встретились с Леночкой Фроловой. В мае прошлого года. Днями - она репетировала свой концерт с оркестром в Центре классической музыки,…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 1 comment